На какие-то доли секунды сознание гасло, но тело еще как бы продолжало мыслить, руки еще отчаянней стискивали трубопровод, и ноги прирастали к содрогающемуся металлу. А когда руки слабели и ноги подкашивались, когда человек, отделившийся от паровоза, неминуемо должен был низвергнуться, тогда вспыхивали искры сознания, и машинист опять припадал к паровозу.
За плечами в вагонах были уже не только спокойно спящие люди, не только своя семья, не только свое детство были за обожженными плечами, — вся страна, вся Земля неслась на его паровозе, и уступить смерти человек не мог.
Он мог сорваться под колеса, если бы речь шла только о нем. Но тысячи сердец доверились ему! Вот почему его сердце еще сильнее стало колотиться и вдруг подбросило его на боковую площадку. Он разбил ноги. Встать не мог. Однако паровоз развил такую скорость и так мчался, чтобы слететь под откос, и смерть придвинулась так близко, что коммунист Мишаков пополз, приподнялся, согнувшись побежал по площадке, спустился по ступеням и упал на передний брус паровоза.
Ветер ринулся, чтобы остудить пылающие раны. Последний ветер жизни обнял Мишакова. Его, как добычу, нес перед собой паровоз.
Но сознание еще не померкло. Левая рука нащупала фару, и правая рука, вернее, то, что минуту назад называлось правой рукой, спустилось по брусу и стиснуло концевой кран.
Поезд замедляет ход. Люди продолжают досматривать свои безмятежные сны. А машинисту кажется, что спасенный состав летит по Млечному Пути, что высоко-высоко мерцают огни Конотопа.
А где-то вдали, у дома, светлая рука в темной ночи напутственно машет ему. И словно не прожектор паровоза, а эта добрая рука раздвигает суровую тьму. «Ведь простудишься», -укоряет он жену, стоящую у калитки…
Кажется, поезд еще стремительнее набирает скорость. Виктору Никифоровичу трудно разглядеть женщину во мраке. Но она становится все больше-больше. Не жена это, а Родина. И кому бы еще, если не ей, провожать его в дорогу…
Здание тульского военного госпиталя вздрагивало от орудийной канонады. От взрывов бомб содрогалась контуженная земля. Ее дрожь передавалась раненому пехотинцу. Слабеющей рукой он держался за руку майора медицинской службы Петровского.
И чем слабее он держался, тем труднее было врачу отойти от раненого.
Поеживаясь, голосом, озябшим от студеной близости смерти, боец шептал:
— Боюсь умереть. Спаси!
Когда человека положили на операционный стол, губы его пошевелились, и врач, не уловив ни звука, почувствовал, что повторяет сам: «Спаси».,,
Мужество рождается необходимостью. Недрогнувшей рукой Борис Васильевич Петровский тогда провел первую в своей жизни операцию на сердце.
Солдата спасли. Но горя было много, И среди оскаленных развалин, среди кровоточащей земли, среди разгула смерти вставали отважные в белых халатах. Как посланцы мира, они отстаивали жизнь. Среди пожаров, под обстрелами, под бомбежками Борис Васильевич не оперировал только мертвых. И когда бойцы с переднего края несли раненых, и те и другие, увидев хирурга, становились спокойнее.
Врач отрешался от выстрелов, от визга осколков, от страха: он спасал человека. Трудно сказать — отвага ли эго. Может быть, в нем неумолчно звенела кровь отца — неутомимого сельского врача. Может быть, сказывалась закалка, полученная на войне с белофиннами. Может быть, росло сознание своей причастности к невиданной эпопее, в которую и его скальпель впишет свою цифру спасенных. А вернее, все это вместе наращивало силы, изумляя не столько окружающих, сколько его самого.
Хирург по трое суток не отходил от операционного стола. День отличался от нового дня, зимний месяц отличался от весеннего не разностью температур, а сложностью операций. Дни, месяцу, годы воспринимались как ранение, которые обязаны вернуться в строй.
Бомбардировщики черными крестами зачеркивали синее небо, землю распяли многотонные гвозди фугасных бомб. Не только дороги, поля и реки, но и Черное море становилось красным. А врач с убежденностью фанатика считал кровь на граммы и самозабвенно выхаживал солдат, растоптанных войной. И сама смерть, бродившая вокруг операционного стола, сама смерть пятилась, отступая. Из ее цепких лап хирург вырывал полумертвых солдат. Его руки стали руками жизни.
И даже здесь, на фронте Борис Васильевич ухитрился учиться и учить. Он рос как человек и как хирург потому, что даже в самые жестокие дни, при самой чрезмерной перегрузке помнил о главном. Исковерканные руки, разорванные осколками плечи, простреленные сердца и зияющие легкие не заслоняли судьбу раненого. Профессор верил в каждого, верил, что они помогут ему своей стойкостью, своей неуемной, яростной жаждой жизни.
Кончилась война, но для врача она продолжается.
Ночью после сложной операции усталому профессору не спится. Свет в квартире погашен. Но Борису Васильевичу видятся яркая лампа, тусклое лицо больного, слышится прерывающийся пульс. Перед глазами возникают и обжигают уже ставшие воспоминаниями только что происходившие события. Лежа в темноте, он думает, а как там сейчас? Что с больным?
На цыпочках, чтобы не разбудить спящих, доктор, беззвучно ступая, выходит из комнаты и припадает к телефону. Три часа ночи. Дежурный врач снимает трубку. Петровский подробно расспрашивает. о. больном и только потом засыпает.